Письмо к Д.А.Пригову (1971г.) Печать

Письмо к Д.А.Пригову

Лето, 1971 год, Абрамцево. 

 

 Эй!  Дмитрий Александрович! Где ты? Ни слуха от тебя, ни духа уже целый месяц. Мы тут составили сборник твоих стихов, и назвали его «Абрамцевский».  А сейчас «я на даче один, мне темно у мольберта и дует в окно». Нет, не очень дует, хоть и льёт уже третий день. Пока тепло. Середина августа, полно яблок. Игорь и Слава уехали на заработки. Вокруг меня тишина и благодать. Работаю по двенадцать часов в день и не устаю. Как будто прорвало шлюзы. Я никогда ещё не переживал такого количества удач на единицу времени как этим летом. Вечером читаю, и всё время думаю о том, о чём мы так страстно беседовали в прошлый твой приезд, когда мы вдвоём гуляли по Абрамцевскому парку.

 С Игорем такого единодушия, как с тобой, нет. Он страшный формалист. Сначала придумывает какой-то приём, а потом сам себя на этот приём натаскивает. Я посмеиваюсь, но с уважением отношусь к его установкам и особенно к его таланту. Можешь меня поздравить, я, кажется, всё-таки спровоцировал его делать скульптуру. На чердаке полно досок разной толщины, он их пилит и клеит. Я в восторге, Игорь прирождённый скульптор. Но разговаривать с ним часами, как с тобой, не получается. Недавно он обрисовал (и весьма забавно) разницу между нами.

— Твоё искусство, Боря, экскриментально.

—  Как это как это? —  удивился я.

—  Ты вот что-то носишь, носишь в себе, мрачной как будто у тебя никак, а потом вдруг — освобождаешься. И болтаешь, болтаешь, как будто освободился от тяжести.

— А ты? — спрашиваю я.

— А я как пчела, летаю от цветка к цветку и собираю нектар.

Какая страшная, и одновременно смешная картина. Шелковский, как всегда, жесток, но справедлив. Вот и думаю всё время, после такого обвинения, что же я такое? Почему я не пчёлка, как Игорь?

В прошлый раз мы с тобой долго пытали друг друга. Много прояснили, много не договорили. Сейчас, пока тишина вокруг, решил уточнить те свои позиции, которые в разговорной поспешности до конца не удалось выговорить.

Может быть вдохновишься и ответишь мне, во имя равновесия.

Ты в прошлый раз настойчиво пытал меня насчёт Кредо. Я так и не сказал тебе в трёх словах, как ты требовал. У меня нет манифеста, и иметь его я не собираюсь. Пусть Игорь пишет, у него всё ясно наперёд, а у меня нет. Манифест сразу предполагает закрытость. Шаг вправо, шаг влево — расстрел. Какая уж тут свобода. Для меня же главное — проживание, открытость, поиск внезапных возможностей. Борьба с этой грёбаной «осознанной необходимостью» есть главная жизненная позиция для меня на сегодняшний день. Я ищу точку опоры на которой я был бы максимально свободен от внешнего давления.  Я культивирую в себе космическое одиночество, только в этом положении своего Я ко всему окружающему есть единственное условие для самосозерцания.

Я не стремлюсь выразить в творческом акте мои сиюминутные, пусть и очень сильные переживания. Если бы я это делал, то ты мог бы смело назвать меня экспрессионистом, ташистом или каким-нибудь иным фрейдистом.

Меня волнует состояние, длительное пребывание, существование в данном отрезке времени.

Отрезок времени

Для меня не важно отображение или запечатление моего, так сказать, экстаза.  Может быть технологии скульптора диктует своё, но я мгновенности предпочитаю длительность. Я проживаю время вместе со своей работой. Я принципиально не делаю эскиза, чтобы избавить себя от дальнейшего делания, точнее изготовления.

Когда я затеваю что-то новое, я испытываю Поистине Кьерхегорианский страх и ужас. Хочу того, не знаю чего, хочу туда, и не знаю куда. Зато твердо знаю, чего не хочу, и куда не надо. В голове тревожится довольно смутный образ желаемого. Я сразу заполняю пространство. Приблизительно, чтобы не было пустоты. Этот период самый страшный, но его надо преодолеть. Далее в душе начинает скручиваться пружина. Возникает напряжение. Поначалу иду на ощупь, интуитивно прокладывая дорогу. Я напряжённо проживаю время в диалоге с материалом, которым располагаю. Я жду…

И вдруг — Счастливый случай.

Он всегда ждёт где-то совсем рядом, его только надо узнать (это и есть главная задача, узнать случай). Помнишь старый анекдот? «Меня посетила идея, но никого не застала и ушла». А вот напряжённое поле, которое я создаю в первую очередь, не даёт «не застать» меня. И вот счастливые минуты. Поток открытий и прояснений, малых и больших, иногда очень больших, когда всё вроде бы сделанное ломаешь, и за полчаса делаешь всё как надо, во всяком случае так тебе в тот момент кажется.

Вот этот момент истины, пограничный момент между диким напряжением и озарением, видимо, и есть то самое, что греки называли Катарсисом.

Ожидание Катарсиса.

Я думаю, что это ожидание и есть то главное, ради чего я начинаю каждый раз что-то новое. Я не люблю называть свои работы, они от этого становится как-то слишком литературными, то есть с задаваемым восприятием, то абстрактно выспренними. Лучше назвать всё разом: ожидание Катарсиса.

Синоним высокопарного

Вещь должна быть очень энергичной, даже если ты изображаешь вроде бы пассивное состояние объекта. Но все, вступающие в контакт с этой вещью, должны ощущать, что фитиль в бомбе горит последние секунды.

Пространство.

Я конечно слегка лукавлю и упрощаю, Бог знает, сколько всего меня волнует и понукает к творчеству.  Вот, скажем, пространство. Оно живёт во мне, и во вне.  Это животворящая и энергообразующая инстанция. Сначала приводит в ужас (опять ужас!) его бесконечность, ты начинаешь его обживать, ставить вехи, одну, две, несколько. Пространство начинает звучать. Ты заполняешь его своим существом, растёшь в нём, и наконец упираешься в некие пределы. Это уже твоё внутреннее пространство, тебе тесно, тебе нужно на волю, тебя уже душит собственная сжатая энергия. И вот то самое ожидание взрыва.

Взрыв, освобождение, и опять же опознание нового пространства, и так много-много раз. Когда это кончится, кончится Творчество.

Творческий акт и его интерпретация.

Как хорошо, что ты не вставляешь то и дело свои «что?» «зачем?» и «как?», и я могу наконец беспрепятственно изложить свои соображения. Как видишь, мотивация моего творчества в моих описаниях выглядят весьма экзистенциально. Я не следую доктрине, но как-то так само получается. Опишу ещё один свой экзистенциальный ужас: «Арзамасский», так ярко пересказанный Львом Шестовым. Это конец работы. Исчезновение во времени, маленькая смерть. Что? Всё? А что дальше? А вдруг уже ничего? Ужас.

А та, уже отвалившаяся от тебя часть, которая уже стоит или висит напротив тебя, требует ответа: что это ты, братец, сделал? И ты начинаешь интерпретировать, то так, то этак.  Но самое удивительное, что в этот момент возникает новый поток творчества, точнее, сотворчество с собственным детищем. Единственное чего не должно быть — это одной-единственной настырный интерпретации. В этом случае произойдёт детоубийство. А дети должны жить и развиваться.

Так и зритель. Он не должен идти на поводу у названия, а должен проявить творческий акт, то есть интерпретировать своё переживание, и каждый раз вызывать к новой жизни однажды пережитое. И чем сильнее произведение, тем больше у него интерпретационная ёмкость, и таким образом дело рук и волнений художника будет иметь долгую жизнь.

Знание и свобода.

Помнишь, как раньше в Строгановке? Стоят штук семь статуй в аудитории, и все как одна, за малой микроскопической разницей. Я как-то листал альбом дипломных работ за десять лет: впечатление такое, будто делала одна рука. Воистину, колбаса Козьмы Пруткова — так научили. Я испытал тогда настоящий культурный шок. Я уже курсе на четвёртом начал ставить себе задачи сам, и делать свои маленькие открытия, а чуть позднее даже весьма преуспел в этом деле.  Но скоро убедился, что все мои «прозрения» — уже изобретённые велосипеды, и перспектива пожизненного соревнования с классиками показались мне пожизненной отсидкой в тюрьме.

Я начал колотить свои «творения», решив навсегда покончить со скульптурой.

И вот, о счастье, тут-то меня и осенило! Я начал новый период на обломках прошлого. Я отрезал пуповину и оказался на свободе, с чистой совестью.

Пока хватит. Потом напишу ещё что-нибудь. Приезжай, я всё время здесь.

БК, 18/08 1971г.

 

PS Удивительное дело. Излишнее знание поражает тоску по незнанию. Учёный художник ощущает себя изгнанным из Рая за грех познания. А тут ещё Ницше напирает: будьте, мол, как дети. Всё, товарищ Ницше, поезд ушёл. Примитивом уже не станешь, разве что примитивистом. Но ,тем не менее, свободным всё-таки встать можно и нужно. Этот путь лежит через драму обретения свободы. Обретения как бесконечного процесса. И это каждодневное обретение свободы и есть истинное бытие художника.

Самым страшным пугалом для нас должна быть академизация. Это печальная и неизбежная промежуточная фаза как внутри индивидуального творческого процесса, так и в историческом развитии искусства. Как тошно ходить по академическим залам (то есть по залам академиков) Третьяковской галереи. Сплошные правила и каноны, всё как одной рукой писано. Тоже самое сейчас на Манежных выставках. Так свежие, блистательные открытия становятся  со временем убийцами живого. Каждого художника подстерегает эта опасность. Пока ты открыт, ты и делаешь открытия. Потом ты свои открытия «патентуешь». Индивидуальный язык, своё лицо! Торжествуешь. Вот тут и попался! Стал невольником собственного стиля и не заметил, как академизировался, создал себе правила, и умертвил себя своими собственными руками.  Я думаю, что художник в моём представлении должен менять маршрут тут же, как только почувствует опасность академизации.  Вот и стоишь на границе между двух ужасов, окаменеть или заблудится. Ужас, Дмитрий Александрович! УЖАС!